Творческое объединение «Зыбчане» представляет ЛИТЕРАТУРНУЮ СТРАНИЦУ

Надежда КОЖЕВНИКОВА
Самосуд
Я ела холодный щавелевый борщ, забеленный молоком. Было вкусно. Правда, если бы добавить туда варёное яйцо да сметанки, было бы ещё лучше, да где ж их взять? Война. Тут хоть бы детям. Звякнула щеколда калитки, отвлекая меня от грустных размышлений. По дорожке к дому бежала Зина, она торопилась, её тяжёлая, ничем не стеснённая грудь прыгала вверх-вниз. Увидев меня, призывно махнула рукой:
– Нинка! Бежим на цвинтарь, бабы в лесу немца поймали, туда ведут. Скорей, а то опоздаем! – её бледно-голубая, выгоревшая косынка мелькнула за забором. Я прикрыла тарелку с недоеденным борщём, повязала платок и побежала за ней.
Цвинтарь – это большая, заросшая мурогом площадь, окруженная высокими вязами, на нижних суках которых устроены качели – одни, что поменьше – для детей, а другие, с таким широким размахом, что не каждый взрослый отважится покататься – эти для молодёжи, что до войны здесь каждую ночь песни, танцы и прочие гульбища устраивала. С одной стороны цвинтаря, через дорогу, расположен клуб, с другой луг, а ещё ниже речка и старое село. Напротив клуба, в тени деревьев, стояли две длинные лавки. Земля перед ними была утрамбована ногами, как на току. Сюда, ближе к вечеру, приходили старики, прибегали малолетние дети. У них были свои гульки, свои развлечения.
Мы опоздали. Немца уже привели, это было понятно по крику и гвалту толпы состоящей из баб и детей. Подойдя поближе, мы увидели и самого немца. Худой, в выгоревшей рваной форме, со связанными за спиной руками, он стоял, опустив голову. Вид у него был потрёпанный, жалкий.
– Ну, что сука? Навоевався? Напився нашей кровушки? – кричала бабка Агафья, по-петушиному, наскакивая на него.
– Мовчишь? Тяперь мовчишь! А хто автомат наставляв? Хто яйцы, сала требовав? – Агафья была грузная, рыхлая, при каждом её наскоке широкая, тёмная юбка колыхалась, обвиваясь вокруг босых, загорелых до черноты, отёкших ног. Немец испуганно пятился назад.
– При чём тут сало? Кто сынов наших убивал? Кто мужиков стрелял? Ах, ты гад! Бей его, бабы! – тонко взвизгнула моя соседка Галина, у которой и муж, и сын единственный погибли в первый год войны. Она бросилась к немцу, схватила его за ворот и стала трясти. И тут, пока бабы решали, бить им немца или не бить, из-за ближайшего вяза, с оглоблей в руках, выбежала Нюрка. Она запыхалась, волосы её растрепались, на плече из свежей ссадины сочилась кровь. За ней лёгким кузнечиком, неслась её дочь, семилетняя Олюшка. Не говоря ни слова, Нюрка подбежала к немцу сзади и опустила оглоблю ему на голову. Мне было видно, как он смиренно закрыл глаза, подогнулся в коленях и упал на бок. Одежда его распахнулась, вероятно Галина всё-таки оторвала остававшиеся пуговицы и стала видна бледная, худая цыплячья грудь и, свесившаяся на бок, тонкая цепочка с медальоном. Все замолчали.
– Бабы! Да, мы ж его убили, – сказал кто-то через минуту.
– Это не мы, это Нюрка, – поправила вездесущая Зина.
– Нюрка не Нюрка, а собаке – собачья смерть, – не совсем уверенно сказала Галина.
Сама Нюрка стояла молча, оглоблю держала всё также наперевес обеими руками, как будто собиралась при малейшем шевелении добавить немцу ещё. Но он не шевелился и не подавал никаких признаков жизни. Он был молод, давно не брит. Светлые, редкие волосы, отросшие на усах и бороде, делали его лицо серым и болезненным. Брови и ресницы были потемнее и погуще, а на голове, чуть сбоку, волосы расходились в стороны двумя упругими водоворотами. «Две макушки, как у моего Васи», – подумала я о своём старшем сыне.
Нюркина Олюшка, просочившись между бабами, подошла к немцу и присела перед ним, туго натянув подол платья острыми коленями. Она безбоязненно взяла шапку, слетевшую с головы немца при падении и надела ему её, прикрыв две макушки, предрекающие две женитьбы. Я глядела на его худое подростковое тело и думала, что он и невесту-то вряд ли успел завести, не то, что жениться. И вдруг, немец застонал. Олюшка плюхнулась на зад, опрометью перевернулась и оказалась около матери.
– Бабы! Живой, стонет, – сообщила Агафья.
– Дышит! Бабы! Не убили! – добавила она. Все загалдели, засуетились. Вздрогнув, бросила оглоблю Нюрка.
– Ольга, беги за водой, к Никифорычу, – сказала она девочке и та, высоко подкидывая босые ноги, прямо по лугу понеслась к реке.
– Бабы, давайте перенесём его в тень, – командовала Галина, освобождая немцу руки, связанные коричневым женским чулком. И бабы, подхватив его со всех сторон, поволокли в тень вяза.
– Лёгкий, худой, – сказала Агафья.
Немца положили, его голову устроили на выступающем, гладко отполированном, корне дерева. Он дышал, изредка стонал, но глаза его были по-прежнему закрыты. Что делать дальше никто не знал. Вскоре, прибежала Оленька с бутылкой воды. Вдали по лугу медленно ковылял хромой Никифор. Немцу стали лить воду на лицо. Он оживился, стал ловить её ртом. Агафья, кряхтя, присела, приподняла ему голову и стала поить. Немец пил. Вдруг, он открыл глаза, с ужасом посмотрел на Агафью и залепетал:
– Ихь нихт ершиссен, криг шлехт, Гитлер капут, – он говорил ещё что-то, пытаясь отодвинуться от Агафьи как можно дальше, и одновременно одной рукой открывал медальон. Открыл. Там была фотография женщины.
– Муттер, майне муттер! Нихт ершиссен! Ихь зольдатен. Ихь нихт ершиссен! –
– Что он говорит? – все посмотрели на Татьяну, которой легко давался немецкий язык.
– Говорит, что он не стрелял или просит, чтобы его не расстреливали, говорит, что ему семь, нет – семнадцать лет, что это его мать – перевела та.
Немец вплотную придвинулся спиной к стволу вяза. Он держал на вытянутой руке открытый медальон с фотографией немолодой улыбающейся женщины и продолжал бормотать. Ему, вероятно, казалось, что фотография, как икона, непременно защитит и спасёт. Не станут же эти женщины убивать его на глазах у матери.
И тут подбежал, вернее, подковылял, дед Никифор.
– Это что за самосуд? Кто разрешил? – он тяжело дышал и всем телом опирался на палку. Бабы расступились, давая ему проход.
– А ну, все геть отселя! – он насупил косматые брови, и его лицо приняло решительное и сердитое выражение.
– А ты чего разлёгся? Вставай! Геть в контору, – это уже немцу. Тот, каким-то образом всё понял и стал тяжело подниматься.
– Это Нюрка его оглоблей по голове огрела, – начала докладывать Зинка и тут же замолчала, поймав осуждающие взгляды женщин.
– Ну, огрела и огрела, – миролюбиво отозвался старик. – Трудно не огреть – наболело. Но убивать-то зачем? Зачем грех на душу брать? – он повысил голос.
– Так, значит им грех на душу брать можно? Наших мужиков убивать? А нам нельзя? – снова взвилась, Галина.
– Всё понимаю, тяжко вам бабы. Понимаю – ничего нет хорошего в том, что ещё попадаются в наших лесах вот такие вояки. Так давайте возьмём оглобли и пойдём убивать их да кишки на локоть наматывать. Чем же мы тогда лучше фашистов будем? – философствовал дед. – Не бабское это дело война. Поверьте, бабы, с ними и без вас есть, кому разобраться. И разберутся! Скоро со всеми разберутся. А вы идите, работайте. А то мужики вернутся, а у нас не сеяно, не пахано. А я его в сельсовет отведу.
– Один? – засомневалась Агафья.
– Почему один? С Оленькой отведём. Правда? – обратился он к девочке. Та, почувствовав всю ответственность доверенного ей мероприятия, степенно кивнула головой.
– Сбежит! Дай хоть руки свяжу, – Агафья подняла и отряхнула, валяющийся на земле чулок.
– Не сбежит, вы-то скорости ему поубавили, – дед усмехнулся в усы, но препятствовать не стал.
Немец с опущенной головой и со связанными руками отправился к сельсовету. Следом, тяжело опираясь на палку, шёл дед Никифор. Рядом с ним, прижимая к боку пустую бутылку, и, забегая то слева, то справа, мельтешила Оленька.
– Вот и ладно, бабы, вот и ладно, расходимся, – подвела итог Агафья.
Я подумала, что некогда возвращаться домой, доедать борщ, потому что давно пора в поле, где меня и всех этих женщин ждёт тяжёлая, не женская работа, работа, от которой болят кости и жилы, от которой выбухают и лопаются вены, от которой сохнет и черствеет кожа. Кожа, но не душа.
Елена АКШЕВСКАЯ
ЗИМНЯЯ ЯГОДА
Морозом первым поцелована,
Калина красная стоит,
Вниманием не избалована,
Терпка на вкус и чуть горчит…
Калина – ягода особая,
От времени слегка пьяна,
Под ширпотреб не расфасована,
Да, на любителя она…
А ведь когда-то пеной белою
Цвела и пахла, словно мед,
Шмели и осы стаей целою
Слетались в шумный хоровод!
Но время вёсен быстро минуло,
Как вихрь то лето пронеслось,
И скоро зимнею периною
Прикроет осень свою злость…
Земля замерзшая и грязная,
После безумия ветров,
И лишь одна калина красная
Огнем горит среди кустов!
Как капли крови среди серости,
Не зная временных границ,
Калина спелым соком светится,
Приманивая редких птиц.
И если кто-нибудь попробует
Калины горькое вино,
Пойдет десятою дорогою,
Но не забудет все равно…
Людмила СТАРОДУБЕЦ
СНЕГ
Снег пушинками летал,
Что-то про себя шептал.
Прокатился возле речки
И улёгся на крылечке.
Ночь не спал, о чём-то думал…
Ранним утром ветер дунул –
Снег пушистый разлетелся.
В шубки мир вокруг оделся.
Алексей КРАЕВОЙ
БЕДА
Она нагрянула жестоко
и нежданно,
И черной тенью на душу легла,
Не новостью газетной иль
экранной,
А вот она живая, как змея.
Беда – проверка каждого
на прочность:
Один раскис – и свет уже не мил.
Другой – пружина, красота
и точность –
Чуть-чуть поддавшись,
плечи распрямил!
Владимир КУХАРИШИН
СОЛДАТИКИ
У иллюзий в плену
Оказались солдатики.
Разменяли страну
На блестящие фантики.
Вместо гордой красы
Величавых строителей –
Сто сортов колбасы
Из добавок-красителей.
Променяли мечту,
Променяли свершения
На цветную туфту
И на телесношения.
Вместо школы – собор.
Вместо космоса – «Клинское».
Бизнесменом стал вор,
Шлюха – светскою львицею.
Только грянул звонок –
Не боровшись с искусами,
Понеслись со всех ног
За стеклянными бусами.
Разбазарили враз
То, что создано дедами.
И, сказать без прикрас,
Что мы только не предали…
Ольга БУЛАНОВА
НЫНЧЕ…
Нынче зима холодная
Милость сменила на гнев.
Вьюга волчицей голодною,
Мчится, совсем озверев.
Стучится в окно нечаянно
И дивный оставив узор,
Бег продолжает отчаянный,
Несётся во весь опор.
Деревья озябли сонные,
Спрятавшись, птицы молчат.
Лишь люди неугомонные,
Куда-то спешат и спешат.
Надежда ЩИПАКИНА
* * *
Цепь вещей и впечатлений:
Дверь, скрип ставни, стол,
кровать,
Ветер в окна, приступ лени…
Цепь рассыпалась опять.
Снова! Снова! Ветер,
остров
Одиночества, февраль,
Поистраченные тосты,
Похудевший календарь.
Было всё и разметало:
Листья, строчки,
письма, взгляд –
Юный, старческий, усталый
На меня, на листопад.
Ставни, стол, глухая дверь…
Всё текло и изменилось,
Исковеркалось, разбилось.
Цепь. И всё в цепи теперь.
Мария МУХИНА
* * *
Не бросайте слабых женщин,
Им разлуки не стерпеть.
Сей закон, наверно, вечен –
Могут даже умереть.
Не бросайте их, не стоит
Причинять им злую боль.
Одиночество ускорит
Их смертельный приговор.
Вспомните, однажды в хоре
Вам пришлось со мною петь…
Не бросайте женщин в горе –
Им придется умереть.
После хора были встречи
И охапками цветы.
Вы клялись: «Любовь навечно!»
Исполнялись все мечты.
А потом все дни из трещин,
Карту боли нечем крыть.
Не бросайте сильных женщин,
Им придется дальше жить!
Татьяна САВЕЛЬЕВА
* * *
Осторожно садится вечер,
Словно брюки боится примять.
Я желанию не перечу –
Достаю старую тетрадь.
В ней листочки,
годами закрученные,
Сплошь исписаны
ровным почерком.
Строки, страстным
сердцем измученные,
Стали юности моей очерком.
Куцо, нервно, правдиво,
стремительно
О безгрешных моих грехах…
Кто из взрослых
так предусмотрительно
Сберег крик этот
в старых вещах?
Серой мышкой вгрызается
в психику
О том честном прошлом тоска.
А на компьютерную
мою лирику
Юности наплевать свысока.
Фото: «Снегопад прошёл». Фотоэтюд Бориса МЕЙКУПА